Биография солженицына. Творческий и жизненный путь солженицына александра исаевича Солженицын жизнь личность судьба

А.И.Солженицын родился 11 декабря 1918 г. в г. Кисловодске. Рано потерял отца. Будучи студентом дневного отделения физико-математического факультета Ростовского университета, поступил на заочное отделение Московского института философии и литературы. Осенью 1941 г. был призван в армию, окончил годичное офицерское училище и был направлен на фронт. Награжден боевыми орденами. В 1945 г. арестован и осужден за антисоветскую деятельность на 8 лет исправительно-трудовых лагерей. Затем сослан в Казахстан.

«Хрущевская оттепель» открыла Солженицыну путь в большую литературу. В 1962 г. журнал «Новый мир» напечатал его повесть «Один день Ивана Денисовича», в 1963 г. — еще три рассказа, включая «Матренин двор». В 1964 г. Солженицын был представлен на получение Ленинской премии, но не получил ее. Книги «В круге первом» (опубликована в 1968, в полной редакции — в 1978 г.), «Раковый корпус» (1963-66), «Архипелаг ГУЛАГ» (1973-1980) выходили уже в самиздате и за границей. В 1969 г. Солженицына исключили из Союза писателей. Сообщение о присуждении ему Нобелевской премии 1970 года вызвало новую волну репрессий, в 1974 г. писатель был выслан из СССР на долгие 20 лет. В эмиграции Солженицын работал над многотомной исторической эпопеей «Красное колесо», писал автобиографическую прозу («Бодался теленок с дубом», 1975), публицистические статьи. Писатель счел возможным вернуться на Родину в. 1994 г.

Фигура Солженицына заметно выделяется на фоне литературной истории XX века. Этот писатель занял в духовной культуре современной России особое место. Сама его судьба и характер творчества заставляют вспомнить о великом подвижничестве русских писателей прошлых эпох, когда литература в сознании гражданского общества была окружена едва ли не религиозным почитанием. В 1960-е-1980-е гг. именно Солженицын воспринимался в России как воплощение совести нации, как высший нравственный авторитет для современников. Подобная авторитетность в сознании русского человека издавна связывалась с независимостью по отношению к власти и с особым «праведническим» поведением — смелым обличением общественных пороков, готовностью гарантировать правдивость своей «проповеди» собственной биографией, серьезнейшими жертвами, приносимыми во имя торжества истины.

Одним словом, Солженицын относится к тому редкому в XX веке типу писателей, который сложился в русской культуре прежнего века — к типу писателя-проповедника, писателя-пророка. Впрочем, общественный темперамент Солженицына не должен заслонять от нас собственно художественных достоинств его прозы (как это часто происходит в школе, например, с фигурой Н.А.Некрасова). Ни в коем случае нельзя сводить значение творчества Солженицына к открытию и разработке им так называемой «лагерной темы».

Между тем в сознании рядового читателя имя Солженицына связывается обычно именно с этим тематическим комплексом, а достоинства его прозы нередко характеризуются словами «правдивость», «разоблачение тоталитарного насилия», «историческая достоверность». Все названные качества действительно присутствуют в творчестве писателя. Более того, своей повестью «Один день Ивана Денисовича», опубликованным в 1962 г., Солженицын оказал беспрецедентное по силе воздействие на умы и души современников, открыл для большинства из них целый новый мир, а главное — установил в тогда еще «советской» литературе новые критерии подлинности.

Однако художественный мир Солженицына — это не только мир лагерного страдания. Тайно читая его книги (едва ли не самой читаемой из них был «Архипелаг ГУЛАГ»), российские читатели 1960-х-1980-х гг. ужасались и радовались, прозревали и негодовали, соглашались с писателем и отшатывались от него, верили и не верили. Солженицын — вовсе не бытописатель лагерной жизни, но и не публицист-обличитель: обличая, он никогда не забывал о точности и художественной выразительности изображения; воспроизводя жизнь с высокой степенью конкретности, не забывал о важности преподносимого литературой «урока». В писательской индивидуальности Солженицына сплавились дотошность ученого исследователя, высочайшая «педагогическая» техника талантливого учителя — и художественная одаренность, органическое чувство словесной формы. Как не вспомнить в этой связи о том, что будущий писатель одновременно овладевал в студенческие годы профессией учителя математики и навыками литератора.

Интересна сама внутренняя тематическая структура прозы писателя (отчасти совпадающая с той последовательностью, в какой приходили к читателю произведения Солженицына): сначала повесть «Один день Ивана Денисовича» (квинтэссенция «лагерной» темы); затем роман «В круге первом» (жизнь ученых-лагерников в закрытом исследовательском институте — с более «щадящим» режимом и с возможностью общения с умными, интересными коллегами по «интеллигентной» работе); повесть «Раковый корпус » (о борьбе с болезнью бывшего зэка, а теперь ссыльного); рассказ «Матренин двор» (о «вольной» жизни бывшего ссыльного, пусть эта «вольная» деревенская жизнь лишь немногим отличается от условий ссылки).

Как писал один из критиков, Солженицын будто создает своей прозой лестницу между лагерным адом и вольной жизнью, выводит своего героя (а вместе с ним — читателя) из тесной камеры в широкое нестесненное пространство — пространство России и, что особенно важно, пространство истории. Перед читателем открывается большое историческое измерение: одна из главных книг Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» посвящена не столько истории лагерей, сколько всей российской истории XX века. Наконец, самое крупное произведение писателя — эпопея «Красное колесо» — прямо подчинено теме судьбы России, исследует те родовые свойства русского национального характера, которые способствовали сползанию страны в пропасть тоталитаризма.

Солженицын как бы восстанавливает связь времен, ищет истоки общенационального «заболевания» — потому что верит в возможность очищения и возрождения (сам писатель предпочитает негромкое слово «обустройство»). Именно вера — краеугольный камень мировоззрения Солженицына. Он верит в силу правды и праведничества, в силу духа русского человека, верит в общественную значимость искусства. Истоки мировоззренческой позиции писателя — в религиозно-философских учениях той группы русских мыслителей, которые в начале XX века стали участниками философско-публицистических сборников «Вехи» и «Из глубины», в трудах С.Булгакова, С.Франка, Н.Бердяева, Г.Федотова. Писатель убежден в необходимости солидарных, «артельных» усилий в деле восстановления нормальной жизни. Красноречив в этом отношении заголовок одной из его публицистических работ — «Как нам обустроить Россию».

Таковы общие очертания мировоззренческой позиции Солженицына. Однако сколь бы ни были валены для понимания произведений писателя его убеждения, главное в его наследии — живая убедительность художественного текста, художническая оснастка, стилевая индивидуальность.

Александр Исаевич Солженицын родился 11 декабря 1918 года в городе Кисловодск в семье крестьянина и казачки. Бедствующая семья Александра в 1924 году переехала в Ростов-на-Дону. С 1926 года будущий писатель обучался в местной школе. В это время он создает свои первые эссе и стихотворения.

В 1936 году Солженицын поступил в Ростовский университет на физико-математический факультет, продолжая при этом заниматься литературной деятельностью. В 1941 году писатель окончил Ростовский университет с отличием. В 1939 году, Солженицын поступил на заочное отделение факультета литературы в Московский Институт философии, литературы и истории, однако из-за начала войны не смог его окончить.

Вторая мировая война

Несмотря на слабое здоровье, Солженицын стремился на фронт. С 1941 года писатель служил в 74-ом транспортно-гужевом батальоне. В 1942 году Александра Исаевича направили в Костромское военное училище, по окончанию которого он получил звание лейтенанта. С 1943 года Солженицын служит командиром батареи звуковой разведки. За военные заслуги Александр Исаевич был награжден двумя почетными орденами, получил звание старшего лейтенанта, а затем капитана. В этот период Солженицын не прекращал писать, вел дневник.

Заключение и ссылка

Александр Исаевич критически относился к политике Сталина , в своих письмах к другу Виткевичу осуждал искаженное толкование ленинизма. В 1945 году писатель был арестован и осужден на 8 лет пребывания в лагерях и вечную ссылку (по 58-й статье). Зимой 1952 года у Александра Солженицына, биография которого и так была достаточно непростой, обнаружили рак.

Годы заключения нашли отражение в литературном творчестве Солженицына: в произведениях «Люби революцию», «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Знают истину танки» и др.

Конфликты с властями

Поселившись в Рязани, писатель работает учителем в местной школе, продолжает писать. В 1965 году КГБ захватывает архив Солженицына, ему запрещают публиковать свои произведения. В 1967 году Александр Исаевич пишет открытое письмо Съезду советских писателей, после которого власти начинают воспринимать его как серьезного противника.

В 1968 году Солженицын заканчивает работу над произведением «Архипелаг ГУЛАГ» за границей выходят «В круге первом» и «Раковый корпус».

В 1969 году Александр Исаевич был исключен из Союза писателей. После публикации за границей в 1974 году первого тома «Архипелага ГУЛАГ», Солженицын был арестован и выслан в ФРГ.

Жизнь за границей. Последние годы

В 1975 – 1994 годах писатель посетил Германию, Швейцарию, США, Канаду, Францию, Великобританию, Испанию. В 1989 году «Архипелаг ГУЛАГ» был впервые опубликован в России в журнале «Новый мир», вскоре в журнале публикуется и рассказ «Матренин двор» .

В 1994 году Александр Исаевич возвращается в Россию. Писатель продолжает активно заниматься литературной деятельностью. В 2006 – 2007 годах выходят первые книги 30-томного собрания сочинений Солженицына.

Датой, когда оборвалась трудная судьба великого писателя, стало 3 августа 2008 года. Солженицын умер в своем доме в Троице-Лыкове от сердечной недостаточности. Похоронили писателя в некрополе Донского монастыря.

Хронологическая таблица

Другие варианты биографии

  • Александр Исаевич был дважды женат – на Наталье Решетовской и Наталье Светловой. От второго брака у писателя трое талантливых сыновей – Ермолай, Игнат и Степан Солженицыны.
  • В краткой биографии Солженицына нельзя не упомянуть, что он был удостоен более двадцати почетных наград, среди которых Нобелевская премия за произведение «Архипелаг ГУЛАГ».
  • Литературные критики нередко называют Солженицына

Русские мыслители не считали свободу инстинктивным даром, но «продуктом духовного развития». Нравственное и государственное устройство Гегель в свое время ставил в зависимость от представлений народа о свободе духа - ограниченных или истинных. В работе «Смысл и назначение истории» (1929) Карл Яперс дал концепцию свободы как процесса, не знающего завершения. Он не мог не отметить, что народ не принимает свободы, которая всегда подвергается нападению и «всегда в опасности». Писатели, как и философы XX века, свободу связывают с нравственным выбором, неотделимым от сознания. Проблему нравственного выбора они рассматривают как экзистенциальную, как глубинную проблему для каждого человека, чтобы выжить (В. С. Библер).

Идея свободы и судьбы - одна из главных у Солженицына. Познание возможностей человека сопротивляться обстоятельствам составляет, как правило, главный узел его произведений. В неудачах сгущается воля, личность у Солженицына обычно рождается при ударах судьбы. Решение дипломата Володина («В круге первом») пойти наперекор событиям оборачивается вызовом государственной системе, вызовом судьбе. Сообщение американцам о готовящемся похищении деталей атомной бомбы круто повернуло жизнь. В споре с судьбой ощутил себя «утлым челночком», которого не просто тянуло под нос «тяжелого быстрого корабля», а «он сам шел на линкор торпедой». Свободный выбор связан с переменой жизненной установки, с его новым отношением к миру. «Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» - сказано в Евангелии от Матфея (Мтф. 16, 26). У Володина был мир, полный благ. Но он отдал его за спасение своего лица, своей совести, своего назначения. Все блага жизни готов был швырнуть «в преисподнюю за одну только справедливость! Дожить до конца этой шайки и послушать ее жалкий лепет на суде!» Никогда у него не было «самого бесценного блага: свободы говорить, что думаешь».

Вначале нам не дано предугадать, кем же явится этот человек по отношению к кораблю-судьбе - утлым челноком или торпедой, подчинится ли он судьбе или встанет над ней. Ясно одно, свобода его выбора таит трагическую развязку. «Глухая громада задавит его - и никто на Земле никогда не узнает, как щуплый белотелый Иннокентий пытался спасти цивилизацию!» Это уже мысль заключенного, прочитавшего на бланке с отпечатками своих пальцев «космическую формулу: ХРАНИТЬ ВЕЧНО!»

Выбор Володина - и бросок «в пропасть быстрым подхватом чувств», и «плохо обдуманный» порыв, и решение, связанное с верностью самому себе. «Он не жалел, что звонил. Очевидно, так надо было». Он и свободен, и зависим одновременно. Его нравственный выбор обусловлен и жизненной установкой, и природой личности.

Два героя представлены в начале романа «В круге первом» - дипломат и заключенный, Володин и Рубин. Они не встречаются друг с другом, но именно заключенный становится «ловцом» дипломата. Работая в Марфинской шарашке со звукошифратором, Рубин ищет след Володина как государственного преступника. Ищейка и жертва связаны разнонаправленными целями. Внутренняя антиномия и становится формой их связи. По мысли Володина, планета погибнет, если атомная бомба будет у коммунистов. А Рубин признает необходимость ее для Революции.

Узлом, связавшим этих персонажей, становится спор между Сологдиным и Рубиным о человечестве, истории и революции. «Никак не мог бы сейчас представить Иннокентий Володин, что имеет влияние на его судьбу нудный изматывающий ночной спор двух арестантов», подтолкнувший решимость Рубина разыскать человека, звонившего в американское посольство, «принюхаться к следу этого анонима-негодяя».

Рубина «рвала вперед выучка пятилеток и сознание партийного долга». И в то же время он не мог не понимать, что сам уже болен, жена стареет, «и сидеть ему еще больше пяти лет, и с каждым годом все гнут и гнут революцию в болото аппаратчики проклятые». Руководствуясь идеологией, определившей его образ жизни, Рубин игнорирует свою природу. Его яркая индивидуальность шире исповедуемой им узкой коммунистической идеи. Когда он рассуждает о проблеме счастья в трагедии Гете «Фауст», когда он творит «суд» над князем Игорем, он обнаруживает высокий интеллект, широту мысли, понимание человеческой психологии. Но усвоенная с молодости освобожденческая идеология заставляет его бежать от себя, от своего истинного понимания вещей. Личностное в нем подавляется идеей коллективизма. Бытие как величайший дар приносится в жертву утопии. Вопреки очевидности существования расплеменившейся в стране «самодовольной непробиваемой породы», Рубин считает ее положительной силой, олицетворяющей диктатуру пролетариата. Главная цель его - «спасать - идею, спасать - знамя», служить передовому строю. Он хочет стать выше своей судьбы заключенного и отдает свой ум и способности служению существующей системе. Давно растеряв всякую личную удачу, Рубин жил жизнью человечества, «как своей семейной». Ему кажется, что, пренебрегая личностью, он служит истории.

Рубин в романе - фигура трагическая. Раньше других он совершил предательство, раньше других переступил тюремный порог. Работая в многотиражке Харьковского тракторного завода, по первому требованию «разоружиться перед партией» выдал двоюродного брата, когда-то поручавшего ему спрятать типографский шрифт. Он был орудием партии при коллективизации, когда разрывал ямы с зерном и не давал молоть муку и печь хлеб, хотя люди умирали с голоду. Только сейчас, в заключении, задумался он о своей вине. «Тюрьма тебе - за это! Болезни тебе - за это!» Многое выматывали бессонные ночи «из души печальной, ошибавшейся». Момент осознания своей вины становится моментом нравственного развития личности.

Противостояние в романе Рубина и Нержина - это диалог фанатика и скептика, революционера и подвижника. Этот тип интеллигента, стремящегося к «диктатуре во имя спасения народа», уже был охарактеризован в русской нравственной философии, видевшей «разъединяющее начало» в «героическом самоутверждении» (С. Н. Булгаков).

Природа фанатизма давно рассмотрена мыслителями. Гегель в «Философии религии» писал об иерархии целей и о том, что всякая сверхцель превращается в свою противоположность, в некую бесконечную цель, исключающую реализацию идеала. Стремление к сверхцели ведет к фанатизму, названному «страшным порождением XX века». «Именно фанатизм, - пишет С. Б. Крымский, - ослепленный верой в абсолютную приоритетную цель, способную оправдать любые жертвы и деяния, был фактором превращения нормальных людей в монстров тоталитаризма».

Лев Рубин, в своей ослепленности идеей не видящий очевидного, и назван «библейским фанатиком», оправдывающим все, что делается во имя социализма. История, по его мысли, требует жертв. Его оппонент Сологдин обнаруживает кровавую подоплеку современного фанатизма. Революция, по его мнению, - «тупой бунт черни», «истребление нации».

Потребность в истине является чертой духовной жизни героев Солженицына, краеугольным камнем их этических исканий. Они ищут нравственного оправдания своих поступков, они не могут обходиться без этической санкции. Для Рубина она - в партии, в социализме, для Нержина - в неприкосновенности личности, принадлежности к народу, для Сологдина - в христианстве и интеллектуальном мужестве. Авторское сознание сосуществует с духовными мирами героев.

В основе всех этических систем лежит антиномия добра и зла, их относительность или абсолютность. Официальная идеологическая позиция представлена в романе «В круге первом» лекцией обкомовского лектора по «Истории ВКП(б)» для служащих Марфинской шарашки. Лектор утверждал, что «только материя абсолютна, а все законы науки относительны. ...Абсолютных истин нет, всякая истина - относительна… Понятия добра и зла - относительны».

Заблудились в «нюансах» добра и зла Нержин и художник Кондрашёв-Иванов. В пейзажах последнего могучая природа - изувеченный дуб над бездной, закрученные ветви, грозовое небо без солнца. Стихия, по его мысли, соответствует национальному характеру, «самосжигателям», «стрельцам-бунтарям», «народовольцам», «декабристам». На упреки в шекспиризме в его картинах и слишком больших буквах над добром и злом художник гневно возражает, что впервые в XX веке проявилось злодейство, над которым надо поставить «пятиэтажные буквы, чтобы мигали, как маяки». «При Шекспире были телячьи забавы».

Эта мысль была развита Солженицыным и в «Архипелаге ГУЛАГ» в полемике с мировой литературой, давшей «образы густочерных злодеев - и Шекспир, и Шиллер, и Диккенс». С позиций современного восприятия они кажутся отчасти «балаганными», поскольку все злодеи «отлично осознают себя злодеями и душу свою - черной».

Во многих своих произведениях писатель касается природы зла. Глеб Нержин уверен, что нет на земле людей, которые хотят злого; может, люди думают, что делают добро, что правы, а получают зло - «сеяли рожь, а выросла лебеда» («В круге первом»). «Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие», - писал Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ».

Раздумья над толстовскими мыслями о добре и зле заставляют многих персонажей Солженицына углубиться в проблему. В эпизоде встречи Сани Лаженицына с Толстым на одной из аллей Ясной Поляны мысль великого писателя о служении добру как жизненной цели, о зле, порождаемом незнанием, но не человеческой натурой, вызвали сомнения юного мыслителя, но заставили задуматься («Август Четырнадцатого»).

Опыт каторги и мысли известных философов привели героев Солженицына к пониманию плохого как хорошего. Они не проходят мимо идей Гегеля, Гете, Канта, признававших необходимость зла. Кант усматривал его в природе человека. Шопенгауэр считал, что зло неразрывно с жизнью вообще. Ницше в зле и добре видел условия человеческого существования. Силу жизни он видел в злых. Считать добро законом - значит, по его мысли, отрицать насилие в природе, действие в ней разрушительных стихий. Увидев творческую силу в злых, он примирился с действительностью. Ницше считал себя больше обязанным болезни, чем здоровью, поскольку в ней он духовно окреп. Боль - освободитель духа. Страдания делают человека глубже. Зло нужно так же, как и добро, «рядом со злой совестью всегда росло знание» («Так говорил Заратустра»).

Лев Шестов писал о ницшеанских переживаниях Тургенева в старости, увидевшего ужас зла, но примирившегося с ним, нашедшего в зле добро. О «тоскливом шевелении души» Л. Толстого, жалевшего, что не узнал тюрьмы, говорилось не раз. По мысли Солженицына, «тюрьма была действительно нужна ему, как ливень засухе», поскольку «с какого-то мгновения этот гигант стал иссыхать». Сам Солженицын в 60-е годы писал о себе: «Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили».

Для русских мыслителей начала века «зло есть трещина во «всеединстве», как писал Н. А. Бердяев в споре с С. Л. Франком. Подлинной основой внутреннего бытия они считали добро, видя в неустойчивости нашей свободы выбора путь ко злу. Преодоление зла С. Л. Франк видел в сознании виновности, в сознании ответственности за соучастие во зле.

Одной из проблем теории прогресса считалось совершенствование человечества. Гегель создал «учение о развитии духа к свободе», Фихте - о нравственном миропорядке, Кант - об автономности нравственной жизни, «о самозаконности воли в выборе добра или зла». С. Н. Булгаков, писавший об этом, свободное развитие личности считал идеалом общественного развития и основной темой классической философии.

Солженицыну оказалось близко это направление общественной мысли, представленное в его творчестве образами стоиков, подвижников, «рыцарей», созидателей с их высотой духа и превосходством над внешними обстоятельствами. Писатель сообщил новое дыхание забытой традиции европейской и русской культуры.

Рыцарство в творчестве Солженицына не классовая или сословная категория, а метафизическая. Рыцарство вечно, поскольку главные в нем ценности - честь и верность, и высокий дух. Илларион Герасимович, Дмитрий Сологдин, Кондрашёв-Иванов, П.А. Столыпин - «рыцари», жертвующие благами жизни ради высших ценностей. Идея рыцарства - одна из важных в этике Солженицына. Сила его героев - в духовных победах. Человек оказывается свободным в застенках и счастливым в бедности. Кондрашёв-Иванов уверен, что лагерь не должен сломить душевной силы человека, добро должно торжествовать, сильный благородный человек формирует жизнь, а не наоборот. «Фантастические представления» нестареющего идеалиста восхитили Нержина, хотя и не совпадали с его житейским опытом. Для Кондрашёва существует рыцарская санкция, связанная с Сущностью человека, с образом Совершенства, составляющим его «Я». По мысли художника, миру не хватает «рыцарей» («В круге первом»).

«Иконописный лик» Сологдина, остановивший Глеба при первой встрече, отвечал его христианству как «вере сильных духом», его мужеству «видеть зло мира и искоренить его». Сологдин был «искренне набожен и захваченно тщеславен. Он был жертвенен, но и сребролюбив». Потому и выполняет заказ тех, кто его посадил. Он редко кому дает «увидеть внутреннее», поскольку приходится жить «под закрытым забралом». Оскорбительным для себя считает подчиняться внешним условиям. «На свободе или в тюрьме - какая разница? - мужчина должен воспитывать в себе непреклонность воли, подчиненной разуму». В положении обездоленного раба Сологдин сохранил достоинство и силу духа. Ничего не имея на земле, он живет в гармонии с собой.

«Рыцарем» назван в «Августе Четырнадцатого» Столыпин. В нем более, чем в ком-либо из героев Солженицына, соединились высота духа, благородство помыслов, презрение к опасности. Двигавший реформы, «не отставая от скорости века», боровшийся за «собственность крестьян на землю», понимавший, что «узел русских судеб завязан в деревне», он направлял нравственную силу общества на обновление страны. Его «никогда не покидало чувство связи с низами как с главной опорой государства». Но даже «ощущая в себе перекрестье всех тяжестей России», будучи отцом шестерых детей, Столыпин «не поколебался поставить свою жизнь» под удар, вызвав на дуэль фанфаронствующего депутата. Хотя вызов этот потряс своей несвоевременностью Госдуму, забывшую «за долгие годы гибкой словесности», что «оскорбление может дернуть курок пистолета», а за слова надо отвечать «даже и жизнью», он свидетельствовал о чести и мужестве премьер-министра. Уже после взрыва бомбы на его даче, повлекшего жертвы невинных людей, Столыпин внушал детям: нельзя прятаться, когда в нас стреляют. Жалея Россию, он знал, а не предчувствовал, что «ему не умереть своей смертью». И встретил ее, «как равный».

Распыляя себя почти во всех героях, историческое лицо «создавать из себя» Солженицын не осмеливался. Нравственная воля человека обнаруживается писателем не только в творчестве новых форм жизни, идеях национального самосознания, как у Столыпина, не только в мотивах свободы и самостроительства личности, как у Сологдина, Кондрашёва-Иванова, Нержина. Нравственное совершенствование дает о себе знать и в разных формах сопротивления злу - насильственного и ненасильственного. Кенгирское восстание в «Архипелаге ГУЛАГ» - это открытое насильственное сопротивление народа, как и борьба в камере с уголовниками, «хищными тварями... живущими только за счет других» («Раковый корпус»). Все это проявления «большого нравственного счета».

Современные исследователи всякие формы уклонения и ухода от зла, ненасильственное сопротивление ему называют «малым нравственным счетом». Этот нравственный опыт приобрели у Солженицына Иван Денисович («Один день Ивана Денисовича»), Олег Костоглотов («Раковый корпус»), Спиридон Егоров, Потапов, Хоробров и другие («В круге первом»). В народе соединились «героические черты в духе... светского и религиозного стоицизма с повседневным «малым нравственным счетом».

В иерархии ценностных установок человека, в его представлениях о мире жизнь души связана с предназначением, с будущим, с движением к нему. Идея судьбы является одной из осей жизни народа. Время, судьба, история - круг родственных явлений. А. Потебней, О. Шпенглером, П. Флоренским идея судьбы связывается со временем. «Нельзя понять человека, если не знать его чувства времени, его идеи судьбы», - писал О. Шпенглер.

Идея судьбы в творчестве Солженицына связана не только с Божьим промыслом, с предопределенностью, но и со свободным выбором человека, свободой воли. Идея судьбы соотносится у него с идеей свободы. В рассказе «Матренин двор» подчинение судьбе, сложившимся жизненным обстоятельствам героини связано в сознании с верой в предопределенность своего пути. Обстоятельства, в которых оказалась Матрена Васильевна, для нее неслучайны. Они - знаки ее судьбы, заложенной в ее душевной структуре. Вера в судьбу обусловлена в этом случае социальной неустойчивостью, неустроенностью жизни. Разрушенный дом, пропавший котелок со святой водой обозначили движение судьбы. Грозная развязка завершила жизнь. Ее бескорыстие обернулось трагедией. Матрена - образ русской судьбы.

Первоначальное название рассказа - «Не стоит село без праведника» - истоком своим имеет пословицу, восходящую к Библии: «Не стоит город без святого, селение - без праведника». Без терпения, ограничения, аскетизма, лежащих в основе праведничества Матрены, народу не выжить, как и без честного труда изо дня в день.

Традиция классической литературы, и в первую очередь Н. С. Лескова, включившего праведника из области святости в обыденную жизнь, приобрела новый смысл в творчестве писателя середины XX века, увидевшего в праведничестве выражение народного идеала. Но смирение перед судьбой - не всегда добродетель, а страх просто губителен для личности. Он умаляет человека и разрушает его душу (Шулубин в «Раковом корпусе»). В тоталитарном обществе, основанном на лжи и насилии, люди утрачивают «самое чувство правды». Солженицын выделяет среди них тех, что всю жизнь «брели и хлюпали зловонным болотом общества», и тех, кто скользил «как будто поверх этой жижи, нисколько в ней не утопая». Последних он и относит к праведникам.

Философия скептицизма, признанная полезной для борьбы с догматиками, в целом отвергается Солженицыным. Человек не всегда волен распоряжаться своей судьбой. Но есть обстоятельства, которые дают ему возможность направить ее в нужное русло. В исследовании «Закат Европы» О. Шпенглер писал о способности выдающегося человека почувствовать за исторически подвижной поверхностью «общедоступных сцеплений» идею судьбы и случайную роль в ней этих бедных значением «каждодневных образований». В очерках «Бодался теленок с дубом» Солженицын усматривает высший вселенский смысл в определенных событиях, которые человек должен научиться постигать. Себя писатель упрекал в неумении вовремя разгадать смысл своих жизненных поворотов, «истинный разум происшедшего».

Разменивая второй год тюрьмы, Солженицын все еще не понимал «перста судьбы, на что он показывал» ему, «швырнутому на Архипелаг». Последние слова умиравшего в больнице заключенного легли на душу с пониманием, что «от такого наследства не отряхнешься, передернув плечами». В этих словах Солженицын увидел всеобщий жизненный закон: «...никакая кара в этой земной жизни не приходит к нам незаслуженно... Если перебрать жизнь и вдуматься глубоко, мы всегда отыщем то наше преступление, за которое нас теперь настиг удар» («Архипелаг Гулаг»).

Смысл земного существования писатель видит «в развитии души». Рассказывая о своем желании попасть в ансамбль, через год погибший на грузовике под поездом, Солженицын убеждается на опыте, что «неисповедимы пути Господни. Что никогда мы сами не знаем, чего хотим. И сколько уж раз в жизни» он страстно добивался ненужного и «отчаивался от неудач, которые были удачами». Писатель и определяет главные вехи, в которых пролегал его путь.

В «Архипелаге Гулаг» в четвертой главе - «Душа и колючая проволока» - авторские размышления связаны с образом судьбы как Божьего промысла. Оглядываясь на прошлое, убеждался, как «всю сознательную жизнь не понимал ни себя самого, ни своих стремлений». Ему долго казалось благом то, что было губительно, и он все порывался в сторону, противоположную той, которая была ему «истинно нужна». Его «ударами несчастий больно возвращало на твердь». И только так он смог «пройти ту самую дорогу, которую всегда и хотел».

Образ судьбы становится у Солженицына измерением духовности. С тюремных лет он ощущал в своей жизни «направляющую руку». Выздоровление от тяжелой болезни связывает с предопределением, с долгом, возложенным на него судьбой. «При моей безнадежно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращенная мне жизнь с тех пор - не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель», - писал он в литературных очерках. Его долг перед умершими не разрешал послаблений: «они умерли, а ты жив, исполняй же свой долг, чтобы мир обо всем узнал».

Не принимая писателей, «обслуживающих курильницу лжи», знамение времени Солженицын видел в подпольной литературе, с которой и «начался наш первый выход из бездны темных вод». Волна клеветнических измышлений, обрушившаяся на писателя в конце 60-х годов, похищение людьми КГБ романа «В круге первом» и архива заставили перейти от молчания к действию. Беда стала знаком и зовом судьбы. Он понял, что она отпирает ему свободу, что «гордое противостояние» властям давало право на собственную мысль. Только разгадав «небесный шифр», писатель открыл «высший и таинственный смысл того горя», которому не находил оправдания, «того швырка от Верховного Разума, которого нельзя предвидеть нам, маленьким». Как толчок он воспринял «убийственную беду», ему посланную, как причину, заставившую «от отчаяния» говорить и действовать, «ибо подошли сроки». В письме Твардовскому, назвав общелитературную обстановку «крутой» для себя, Солженицын отказывается от «пассивной позиции», которую занимал четыре года. Путь свой считал «втайне определенным», «шел на свой рок и с поднятым духом». За фатум он не прятался, глубоко убежденный, что «главные направления своей жизни все-таки выбираем мы сами». В связи с трагическими событиями в Чехословакии 1968 года, введением советских войск, Солженицын смолчал сознательно из-за необходимости закончить роман, хотя было стыдно: «Свою судьбу я снова выбирал в эти дни». Самой страшной опасностью он и считал «защем совести, измаранье своей чистой совести», с которой не могут идти в сравненье никакие угрозы.

Солженицын подчинил себе ситуацию, отвергнув правила игры. Он перестал быть советским писателем. Его выход из сложившихся обстоятельств свидетельствовал о новом этапе развития личности, о расширении ее горизонтов. «Великим актом человеческой свободы» назвал философ М. Мамардашвили этот поступок Солженицына, вставшего в оппозицию той силе, «которая диктовала закон борьбы изнутри ситуации». Писатель вывел свое бытие «за пределы заданных условностей жизни». Он «порвал с правилами и благодаря этому открыл для себя и для читателя иной мир». Назвав это действие «трансцендированием», философ усматривал в нем самостроительство и эволюцию личности. Выход из сложившейся ситуации М. Мамардашвили считал «необходимым условием человеческой истории». Начав от отчаяния говорить и действовать, Солженицын постепенно ощутил себя свободным человеком. Отправив на Запад рукопись «Архипелага ГУЛАГ», писатель окончательно определил свое будущее.

Каждая культура имеет свою идею судьбы. Великие люди и склонялись перед судьбой, и боролись с ней. По мысли О. Шпенглера, в идее судьбы «открывается взыскание душой мира, ее желание света, возвышения, завершения и осуществление ее назначения». В русской литературе идея судьбы считается «двойником человека», одной из сквозных ее тем (Д.С. Лихачев). Связанный с национальным характером, образ судьбы у русских писателей выражает и многотерпение, и борьбу. Пафос солженицынских очерков «Бодался теленок с дубом» определяется победой героя над судьбой.

Писатели XX века все больше задумываются над этическими проблемами. О цене революции и социализма думали А. Твардовский, А. Солженицын, Вл. Дудинцев и Вас. Гроссман, С. Залыгин и В. Астафьев, Ю. Домбровский, и Вл. Тендряков. Прежде всего, Солженицын не принимает относительности понятий добра и зла. XX век оказался, по его мнению, жестче предыдущего. В Нобелевской лекции он говорил о старых пещерных чувствах - «жадности, зависти, необузданности, взаимном недоброжелательстве», принявших «приличные псевдонимы вроде классовой, расовой, массовой, профсоюзной борьбы», которые рвут и разрывают наш мир. «Пещерное неприятие компромиссов введено в теоретический принцип и считается добродетелью ортодоксальности... Оно нагуживает в душу нам, что нет общечеловеческих устойчивых понятий добра и справедливости, что все они текучи, меняются, а значит, всегда должно поступать так, как выгодно твоей партии».

В очерках «Бодался теленок с дубом» автор исследует драму раздвоенности Твардовского, разрываемого на части двумя правдами - партийной и истинной, которые он никак не мог соединить. В мышлении великого поэта не совмещались понимание высокой самоценности искусства и следование партийным принципам. Свое расхождение с ним Солженицын считает расхождением идеологий, «расколом двух литератур» - русской и советской. Твардовский «предан был русской литературе, ее святому подходу к жизни... Но не тот был век, и всеми и всюду была признана и в каждого внедрена... другая, более важная истина - партийная». Для Твардовского был «единственно возможный путь» - совместить роман Солженицына и партийные позиции. В противоречиях между его «биографией и душой», в «этих затемнениях и просветлениях» Солженицын видел «истерзанную жизнь» поэта. Противостояние понятий «русский» и «советский», увиденное Солженицыным в жизни и литературе, стало той «важнейшей истиной», которую он открыл миру.

Люди, верные партийным догмам, чаще всего бегут от себя. Ориентируясь только на мировоззрение, они выбирают образ жизни, тип поведения. Духовность же всегда связана «с выбором своего собственного образа, своей судьбы и роли, встречей с собой». В этом случае внешнее бытие переводится во внутреннюю жизнь человека, этическую по характеру. Сознание и свобода, неотделимые друг от друга, определяют характер выбора, в котором и выражается духовное самоопределение личности.

Общественную свободу Солженицын считает условием, средой, но не целью нашего существования, поскольку свобода как произвол бессодержательна. «Хотеть свободы для свободы без цели и содержания значит хотеть пустоты», - писал в свое время Н.А. Бердяев, связывавший рождение необходимости с злоупотреблением свободой.

Концепция свободы Солженицына, ориентированная на исторический опыт народа, мировую философскую мысль и свой собственный жизненный опыт, оказалась для советского общества и современной, и новой.

К творчеству Александра Исаевича Солженицына, биография которого будет представлена вашему вниманию в статье, можно относиться совершенно по-разному, но стоит однозначно признать его весомый вклад в русскую литературу. Помимо этого, Солженицын также был довольно популярным общественным деятелем. За свой рукописный труд «Архипелаг Гулаг» писатель стал Нобелевским лауреатом, что является прямым подтверждением того, насколько фундаментальной стала данная его работа. Кратко, самое главное из биографии Солженицына читайте далее.

Родился Солженицын в Кисловодске в относительно небогатой семье. Произошло это знаменательное событие 11 декабря 1918 года. Его отец был крестьянином, а мать - казачкой. Из-за крайне непростого материального положения будущий писатель вместе со своими родителями в 1924 году был вынужден переехать в Ростов-на-Дону. А с 1926 года он поступает обучаться в одну из местных школ.

Успешно окончив учебу в средней школе, Солженицын в 1936 году поступает в Ростовский университет. Здесь он проходит обучение на физико-металлургическом факультете, но при этом не забывает параллельно заниматься активно литературой - главным призванием всей его жизни.

Университет Солженицын окончил в 1941 году и получил диплом о высшем образовании с отличием. Но перед этим, в 1939 году, он поступает еще и на факультет литературы в Московский институт философии. Учиться здесь Солженицын должен был на заочной форме, но его планам помешала Великая Отечественная война, в которую Советский Союз вступил в 1941 году.

И в личной жизни Солженицына в этот период происходят перемены: в 1940 году писатель женится на Н. А. Решетовской.

Тяжелые военные годы

Даже с учетом своего слабого здоровья Солженицын всеми силами стремился на фронт, чтобы защитить свою страну от фашистского захвата. Попав на фронт, он служит в 74-м транспортно-гужевом батальоне. В 1942 году был направлен на обучение в военное училище, пройдя которое получил лейтенантское звание.

Уже в 1943 году благодаря своему военному чину Солженицын был назначен командиром специализированной батареи, занимавшейся звуковой разведкой. Ведя добросовестно свою службу, писатель заслужил почетные для него награды - это орден Красной Звезды и орден Отечественной войны 2-й степени. В этот же период ему присваивают очередное воинское звание - старший лейтенант.

Политическая позиция и трудности, связанные с ней

Солженицын не боялся открыто критиковать совершенно не скрывая собственной политической позиции. И это даже несмотря на то, что тоталитаризм в это время так яро процветал на территории всего СССР. Это можно было прочитать, например, в письмах, которые писатель адресовал на имя Виткевича - его друга. В них он рьяно осуждал всю идеологию ленинизма, которую считал искаженной. И за данные действия он поплатился собственной свободой, попав в лагеря на 8 лет. Но времени в местах лишения свободы вовсе не терял. Здесь он написал такие известные литературные произведения, как «Знают истину танки», «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Люби революцию».

Ситуация со здоровьем

В 1952 году, незадолго до своего освобождения из лагерей, у Солженицына возникают трудности со здоровьем - у него обнаруживают рак желудка. В связи с этим встал вопрос об операции, которую медики успешно провели 12 февраля 1952 года.

Жизнь после заключения

Краткая биография Александра Солженицына содержит информацию о том, что 13 февраля 1953 года он вышел из лагеря, отбыв тюремное наказание за критику властей. Именно тогда он был отправлен в Казахстан, в Джамбульскую область. Село, где поселился писатель, называлось Берлик. Здесь же он устроился на работу учителем и преподавал математику и физику в средней школе.

В январе 1954 года приезжает в Ташкент на лечение в специальный раковый корпус. Здесь же медиками была проведена лучевая терапия, которая дала веру писателю в успех борьбы со страшным смертельным недугом. И действительно, произошло чудо - в марте 1954 года Солженицын почувствовал себя значительно лучше и был выписан из клиники.

Но ситуация с болезнью осталась в его памяти на всю оставшуюся жизнь. В повести «Раковый корпус» писатель детально описывает ситуацию со своим необычным исцелением. Здесь он дает понять читателю, что ему помогла в непростой жизненной ситуации вера в Бога, самоотверженность врачей, а также неиссякаемое желание до самого конца отчаянно бороться за собственную жизнь.

Окончательная реабилитация

Солженицын был окончательно реабилитирован коммунистическим государственным режимом лишь в 1957 году. В июле этого же года он становится полностью свободным человеком и больше не опасается различных преследований и угнетений. За свою критику он получил от власти СССР сполна лишений, но это окончательно не сломало его дух и никаким образом не сказалось на его последующем творчестве.

Именно в этот период писатель переезжает в Рязань. Там же он успешно устраивается на работу в школу и преподает детям астрономию. Школьный учитель - это та профессия для Солженицына, которая не ограничивала его возможности заниматься любимым делом - литературой.

Новый конфликт с властями

Работая в Рязанской школе, Солженицын активно излагает свои мысли и взгляды на жизнь в многочисленных литературных произведениях. Однако в 1965 году его ожидают новые испытания - КГБ захватывает весь архив рукописей писателя. Теперь для него уже действует запрет творить очередные литературные шедевры, что для любого писателя является губительным наказанием.

Но Солженицын не опускает рук и старается в этот период всеми силами исправить сложившуюся ситуацию. Например, в 1967 году он излагает в открытом письме, которое адресуется для Съезда советских писателей, собственную позицию о том, что изложено в произведениях.

Но это действие произвело негативный эффект, который обернулся против известного литератора и историка. Дело в том, что в 1969 году Солженицына исключают из Союза писателей СССР. Годом ранее, в 1968 году, он заканчивает написание книги «Архипелаг ГУЛАГ», которая сделала его популярным во всем мире. Опубликована она была массовым тиражом только в 1974 году. Именно тогда с произведением смогла ознакомиться общественность, так как для широкого круга читателей до данного времени оно оставалось недоступным. И то этот факт свершился лишь тогда, когда писатель жил за пределами своей страны. Книга была впервые опубликована не на родине автора, а в столице Франции - Париже.

Основные этапы и особенности жизни за границей

Солженицын довольно длительный период не возвращался жить на родину, так как, наверное, в глубине души был на нее сильно обижен за все те репрессии и лишения, которые ему пришлось испытать в СССР. В период с 1975 по 1994 год писатель сумел побывать во многих странах мира. В частности он успешно посетил Испанию, Францию, Великобританию, Швейцарию, Германию, Канаду и США. Весьма широкая география его путешествий немалым образом способствовала популяризации литератора среди широких читательских масс указанных государств.

Даже в самой краткой биографии Солженицына есть информация о том, что в России «Архипелаг ГУЛАГ» был издан лишь в 1989 году, незадолго до окончательного распада империи СССР. Произошло это в журнале «Новый мир». Там же публикуется и его известный рассказ «Матренин двор».

Возвращение на родину и новый творческий порыв

Лишь после того как СССР распался, Солженицын все же решается вернуться на Родину. Произошло это в 1994 году. В России писатель трудится над своими новыми работами, сполна посвящая себя всего любимому творчеству. А в 2006 и 2007 годах выходят целые тома всех собраний Солженицына в современном переплете. Всего данная литературная коллекция насчитывает 30 томов.

Смерть литератора

Умер Солженицын уже в преклонном возрасте, прожив весьма непростую жизнь, наполненную множеством различных трудностей и лишений. Произошло это печально событие 3 мая 2008 года. Причиной, повлекшей летальный исход, стала сердечная недостаточность.

Буквально до последнего своего дыхания Солженицын оставался верен себе и постоянно создавал очередные литературные шедевры, которые весьма высоко оцениваются во многих странах мира. Наверное, и наши потомки оценят все то светлое и праведное, что хотел передать им писатель.

Малоизвестные факты

Теперь вам известна краткая биография Солженицына. Пришло время осветить некоторые малоизвестные, но не менее интересные факты. Конечно, вся жизнь такого популярного во всем мире писателя вряд ли может остаться не замеченной его почитателями. Ведь судьба Солженицына весьма многообразна и необычна по своей сути, возможно, даже где-то и трагична. А во время болезни раком он и вовсе на протяжении определенного времени всего на волосок оставался от преждевременной гибели.

  1. По ошибке в мировую литературу вошел с ошибочным отчеством «Исаевич». Настоящее же отчество звучит несколько иначе - Исаакиевич. Ошибка произошла при заполнении паспортной страницы Солженицына.
  2. В младших классах Солженицын подвергался высмеиванию со стороны ровесников только за то, что носил на шее крестик и посещал церковные служения.
  3. В лагере писатель разработал уникальный метод запоминания текстов при помощи четок. Благодаря тому что он перебирал в руках данный предмет, Солженицын сумел сохранить в собственной памяти наиболее важные моменты, которые он затем сполна отразил в собственных литературных произведениях.
  4. В 1998 году был награжден орденом Святого апостола Андрея Первозванного, но неожиданно для всех благородно отказался от данного знака признания, мотивируя свое действие тем, что не может принять орден от власти России, которая привела страну к нынешнему ее печальному состоянию развития.
  5. Сталина писатель назвал «паханом» при искажении «ленинских норм». Такой термин пришелся явно не по душе Иосифу Виссарионовичу, что способствовало неотвратимому дальнейшему аресту Солженицына.
  6. В университете литератором было написано множество стихов. Их вобрал в себя специальный «Поэтический сборник», который вышел в 1974 году. Выпуск данной книги взяла на себя издательская организация "Имка-пресс", активно работавшая в эмиграции.
  7. Любимой литературной формой Александра Исаевича следует считать рассказ «Полифонический роман».
  8. В есть улица, которую переименовали в честь Солженицына.

Как разительно исчезли все советские заклинания и формулы, перебранные выше! [см. статью Гроссман «За правое дело» – анализ А. Солженицына ] – и никто же не скажет, что это – от авторского прозрения в 50 лет? А чего Гроссман и вправду не знал и не чувствовал до 1953 – 1956, то он успел настичь в последние годы работы над 2-м томом и теперь уже со страстью это всё упущенное вонзал в ткань романа.

Василий Гроссман в Шверине (Германия), 1945

Теперь мы узнаём, что не только в гитлеровской Германии, но и у нас: взаимная подозрительность людей друг ко другу; стоит людям поговорить за стаканом чая – вот уже и подозрение. Да оказывается: советские люди живут и в ужасающей жилищной тесноте (шофёр открывает это благополучному Штруму), а в прописочном отделе милиции – гнёт и тирания. И какая непочтительность к святыням: «в засаленный боевой листок» боец может запросто завернуть кусок колбасы. А вот добросовестный директор Сталгрэса простоял на смертном посту всю осаду Сталинграда, ушёл за Волгу уже в день удавшегося нашего прорыва – и все заслуги его под хвост, и сломали ему карьеру. (И прежде кристально положительный секретарь обкома Пряхин теперь отшатывается от пострадавшего.) Оказывается: и советские генералы могут быть вовсе и не блистательны достижениями, даже и в Сталинграде (III ч., гл. 7), – а поди-ка бы такое напиши при Сталине! Да даже осмеливается командир корпуса разговаривать со своим комиссаром о посадках 1937! (I – 51). Вообще, теперь дерзает автор поднять глаза на неприкасаемую Номенклатуру – а видно, уж много думал о ней и на душе сильно накипело. С большой иронией показывает шайку одного из украинских обкомов партии, эвакуированного в Уфу (I – 52, впрочем, как бы и корит их за низкое деревенское происхождение и заботливую любовь к собственным детям). А вот каковы, оказывается, жёны ответственных работников: в удобствах эвакуируемые волжским пароходом, они возмущённо протестуют против посадки на палубы того парохода ещё и отряда военных, едущих к бою. А молодые офицеры на расквартировках слышат прямо-таки откровенные воспоминания жителей «о сплошной коллективизации». И в деревне: «сколько ни работай, всё равно хлеб отберут». А эвакуированные, с голоду, воруют колхозное. Да вот и до самого Штрума добралась «Анкета анкет» – и как же справедливо он размышляет над ней о её липкости и когтистости. А вот и комиссара госпиталя «жучат», что он «недостаточно боролся с неверием в победу среди части раненых, с вражескими вылазками среди отсталой части раненых, враждебно настроенных к колхозному строю», – ах, где ж это было раньше? ах, сколько же правды стоит ещё позади этого! И сами-то похороны госпитальные – жестоко равнодушные. Но если гробы закапывает трудбатальон – то из кого он набран? – не упомянуто.

Сам Гроссман – помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? – теперь он берётся упрекнуть Твардовского: «чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства»?

И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом – во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что «девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах» – и в пыли, и в грязи «сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать». Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина – ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное – иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: «А всё же самое главное, что мы с вами русские люди». Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что «во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми», Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову – из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто «любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно», сила их «в хитрости». (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)

С какого-то (позднего) момента Гроссман – да не он же один! – вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: «Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?» Вот, вас «победим, останемся без вас, одни против чужого мира», «наша победа – это ваша победа». И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой «полной змеиного яда» речи – содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): «наваждение длилось несколько секунд», «мысль обратилась в пыль».

А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, – но прямо подковыривает Сталина (III – 25): «вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами». Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, – уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: «мерзавец» (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же – пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I – 64). И ещё не раз обобщённо – обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III – 5, II – 26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и «традиции народовольческой семьи» своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932 – 33.

А вот уже – шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического «дела» на одного из высших героев – Грекова (вот это – советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него «молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался» (III – 17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и – увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: «Сталин говорил: "братья и сёстры...» А когда немцев разбили – директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки» (III – 60).

Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то «всемирная реакция» (II – 32), то вполне казённое: «дух советских войск был необычайно высок» (III – 8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 «первым понял тайну перевоплощения войны» в нашу победу (III – 56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III – 42) после сталинского телефонного звонка, – таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде – «в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России». Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II – 39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.

Таков – предел, которого Гроссман перейти не может.

И это же всё писалось – в расчёте (наивном) на публикацию в СССР. (Не оттого ли вклиняется и неубедительное: «Великий Сталин! Возможно, человек железной воли – самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств».) Так что если «склочники» – то из райпрофсовета, а что-нибудь прямо в лоб коммунистической власти? – да Боже упаси. О генерале Власове – одно презрительное упоминание комкора Новикова (но ясно, что оно – и авторское, ибо кто в московской интеллигенции что-нибудь понимал о власовском движении даже и к 1960?). А дальше ещё неприкасаемее – один раз робчайшая догадка: «на что уж Ленин был умный, и тот не понял», – но сказано опять же этим отчаянным и обречённым Грековым (I – 61). Да ещё маячит к концу тома, как монумент, несокрушимый меньшевик (венок автора памяти своего отца?) Дрелинг, вечный зэк.

Да после 1955 – 56 он уже был много наслышан о лагерях, то была пора «возвращений» из ГУЛага, – и теперь автор эпопеи, уже хотя б из добросовестности, если не соображений композиции, пытается посильно охватить и зарешётчатый мир. Теперь – глазам пассажиров вольного поезда открывается и эшелон с заключёнными (II – 25). Теперь – отваживается автор и сам шагнуть в зону, описать её изнутри по приметам из рассказов вернувшихся. Для того выныривает глухо провалившийся в 1-м томе Абарчук, первый муж Людмилы Штрум, впрочем, коммунист-ортодокс, и в компанию к нему ещё сознательный коммунист Неумолимов, и ещё Абрам Рубин, из института Красной Профессуры (на льготном придурочьем посту фельдшера неправдоподобно прибедняется: «я низшая каста, неприкасаемый»), и ещё бывший чекист Магар, якобы тронутый поздним раскаянием об одном загубленном раскулаченном, и ещё другие интеллигенты – такие-то и возвращались тогда в московские круги. Автор старается реально изобразить лагерное утро (I – 39, есть детали верные, есть неверные). В нескольких главах уплотнённо иллюстрирует наглость блатных (только зачем же власть уголовных над политическими Гроссман называет «новаторством национал-социализма»? – нет уж, от большевиков, ещё с 1918, не отбирайте!), а учёный демократ неправдоподобно отказывается встать при вертухайском обходе. Эти несколько подряд лагерных глав проходят как в сером тумане: будто похоже, а – деланно. Но за такую попытку не упрекнёшь автора: ведь он с не меньшей смелостью берётся описать и лагерь военнопленных в Германии – и по требованиям эпопеи и для более настойчивой цели: сопоставить наконец коммунизм с нацизмом. Верно поднимается он и до другого обобщения: что советский лагерь и советская воля отвечают «законам симметрии». (Видимо, Гроссмана как бы шатало в понимании будущности своей книги: он же писал её для советской публичности! – а заодно с тем хотелось быть и до конца правдивым.) Вместе со своим персонажем Крымовым вступает Гроссман и в Большую Лубянку, тоже собранную по рассказам. (Естественны и здесь некоторые ошибки в реалиях и в атмосфере: то подследственный сидит прямо через стол от следователя и его бумаг; то, измученный бессонницей, не жалеет ночи на захватывающий разговор с сокамерником, да и надзиратели, странно, не мешают им в этом.) Несколько раз пишет (ошибочно для 1942): «МГБ» вместо «НКВД»; а ужасающей 501-й стройке приписывает только 10 тысяч жертв...

Вероятно, с такими же поправками надо воспринимать и несколько глав о немецком концлагере. Что там действовало коммунистическое подполье – да, это подтверждается свидетелями. Невозможная в лагерях советских, такая организация иногда создавалась и держалась в немецких благодаря общей национальной спайке против немецких охранников, да и близорукости послед-них. Однако Гроссман преувеличивает, что размах подполья был сквозь все лагеря, чуть не на всю Германию, что проносили с завода в жилую зону детали гранат и автоматов (это – ещё могло быть), а «в блоках вели сборку» (это уже фантазия). Но что несомненно: да, иные коммунисты втирались в доверие к немецкой охране, устраивали своих в придурки, – и могли неугодных себе, то есть антикоммунистов, отправлять на расправу или в штрафные лагеря (как у Гроссмана и отправляют в Бухенвальд народного вожака Ершова).

Теперь-то – гораздо свободнее Гроссман и в военной теме; теперь прочтём и такое, о чём и помыслить нельзя было в 1-м томе. Как командир танкового корпуса Новиков самовольно (и рискуя всей карьерой и орденами) на 8 минут задерживает атаку, назначенную командующим фронта, – чтобы лучше успели подавить огневые средства противника и не было бы больших потерь у наших. (И характерно: Новикова-брата, введенного в 1-й том исключительно для иллюстрации самоотверженного социалистического труда, теперь автор совсем забывает, тот как провалился, в серьёзной книге он уже не нужен.) Теперь к прежней легендарности командарма Чуйкова – добавляется и ярая зависть его к другим генералам и мертвецкое пьянство, до провала в полынью. И командир роты всю водку, полученную на бойцов, тратит на собственные именины. И своя авиация бомбит своих. И шлют пехоту на неподавленные пулемёты. И уже не читаем тех пафосных фраз о великом народном единстве. (Нет, кое-что осталось.)

Но реальность сталинградских боёв восприимчивый, наблюдательный Гроссман даже из корреспондентской должности ухватил достаточно. Бои в «доме Грекова» очень честно, со всей боевой действительностью описаны, как и сам Греков. Чётко видит автор и знает сталинградские боевые обстоятельства, лица, а уж атмосферу всех штабов – тем более достоверно. Заканчивая обзор военного Сталинграда, Гроссман пишет: «Его душой была свобода». Впрямь ли автор так думает или внушает себе, как хотелось бы думать? Нет, душой Сталинграда было: «за родную землю!»

Как мы видим из романа, как мы знаем и от свидетелей, и по другим публикациям автора – Гроссман был острейше заножён еврейской проблемой, положением евреев в СССР, а уж тем более к этому добавились жгучая боль, гнёт и ужас от уничтожения евреев по немецкую сторону фронта. Но в 1-м томе он цепенел перед советской цензурой да и внутренне ещё не осмелел оторваться от советского мышления – и мы видели, до какой же приниженной степени подавлена в 1-м томе еврейская тема, и уж, во всяком случае, ни штриха какой-либо еврейской стеснённости или неудовольствия в СССР.

Переход к свободе выражения дался Гроссману, как мы видели, нелегко, нецельно, без уравновешенности по всему объёму книги. Это же – и в еврейской проблеме. Вот евреям-сотрудникам института мешают вернуться с другими из эвакуации в Москву – реакция Штрума вполне в советской традиции: «Слава Богу, живём не в царской России». И тут – не наивность Штрума, автор последовательно проводит, что до войны ни духа, ни слуха какого-либо недоброжелательства или особого отношения к евреям в СССР не было. Сам Штрум «никогда не думал» о своём еврействе, «никогда до войны Штрум не думал о том, что он еврей», «никогда мать не говорила с ним об этом – ни в детстве, ни в годы студенчества»; об этом «его заставил думать фашизм». А где же тот «злобный антисемитизм», который так энергично подавлялся в СССР первые 15 советских лет? И мать Штрума: «забытое за годы советской власти, что я еврейка», «я никогда не чувствовала себя еврейкой». От настойчивой повторности теряется убедительность. И откуда же что взялось? Пришли немцы – соседка во дворе: «слава Богу, жuдам конец»; а на собрании горожан при немцах «сколько клеветы на евреев было» – откуда ж это вдруг всё прорвалось? и как оно держалось в стране, где все забыли о еврействе?

Если в 1-м томе почти не назывались еврейские фамилии – во 2-м мы встречаем их чаще. Вот штабной парикмахер Рубинчик играет на скрипке в Сталинграде, в родимцевском штабе. Там же – боевой капитан Мовшович, командир сапёрного батальона. Военврач доктор Майзель, хирург высшего класса, самоотверженный до такой степени, что ведёт трудную операцию при начале собственного приступа стенокардии. Неназванный по имени тихий ребёнок, хилый сын еврея-фабриканта, умерший когда-то в прошлом. Уже помянуты выше несколько евреев в сегодняшнем советском лагере. (Абарчук – бывший большой начальник на голодоморном кузбасском строительстве, но коммунистическое прошлое его подано мягко, да и сегодняшняя завидная в лагере должность инструментального кладовщика не объяснена.) И если в самой- семье Шапошниковых в 1-м томе было смутно затушёвано полуеврейское происхождение двух внуков – Серёжи и Толи, то о третьей внучке Наде во 2-м томе – и без связи с действием, и без необходимости – подчёркнуто: «Ну, ни капли нашей славянской крови в ней нет. Совершенно иудейская девица». – Для упрочения своего взгляда, что национальный признак не имеет реального влияния, Гроссман не раз подчёркнуто противопоставляет одного еврея другому по их позициям. «Господин Шапиро – представитель агентства "Юнайтед Пресс" – задавал на конференциях каверзные вопросы начальнику Совинформбюро Соломону Абрамовичу Лозовскому». Между Абарчуком и Рубиным – измышленное раздражение. Высокомерный, жестокий и корыстный комиссар авиаполка Берман не защищает, а даже публично клеймит несправедливо обиженного храброго лётчика Короля. И когда Штрума начинают травить в его институте – лукавый и толстозадый Гуревич предаёт его, на собрании развенчивает его научные успехи и намекает на «национальную нетерпимость» Штрума. Этот рассчитанный приём расстановки персонажей уже принимает характер растравы автором своего больного места. Незнакомые молодые люди увидели Штрума на вокзале ждущим поезда в Москву – тотчас: «Абрам из эвакуации возвращается», «спешит Абрам получить медаль за оборону Москвы».

Толстовцу Иконникову автор придаёт такой ход чувств. «Гонения, которые большевики проводили после революции против церкви, были полезны для христианской идеи» – и число тогдашних жертв не подорвало его религиозной веры; проповедовал он Евангелие и во время всеобщей коллективизации, наблюдая массовые жертвы, да ведь тоже и «коллективизация шла во имя добра». Но когда он увидел «казнь двадцати тысяч евреев... – в этот день [он] понял, что Бог не мог допустить подобное, и... стало очевидно, что его нет».

Теперь наконец Гроссман может позволить себе открыть нам содержание предсмертного письма матери Штрума, которое передано сыну в 1-м томе, но лишь смутно упомянуто, что оно принесло горечь: в 1952 году автор не решился отдать его в публикацию. Теперь оно занимает большую главу (I – 18) и с глубинным душевным чувством передаёт пережитое матерью в захваченном немцами украинском городе, разочарование в соседях, рядом с которыми жили годами; бытовые подробности изъятия местных евреев в загон искусственного временного гетто; жизнь там, разнообразные типы и психология захваченных евреев; и самоподготовление к неумолимой смерти. Письмо написано со скупым драматизмом, без трагических восклицаний – и очень выразительно. Вот гонят евреев по мостовой, а на тротуарах стоит глазеющая толпа; те – одеты по-летнему, а евреи, взявшие вещи в запас, – «в пальто, в шапках, женщины в тёплых платках», «мне показалось, что для евреев, идущих по улице, уже и солнце отказалось светить, они идут среди декабрьской ночной стужи».

Гроссман берётся описать и уничтожение механизированное, центральное, и прослеживая его от замысла; автор напряжённо сдержан, ни выкрика, ни рывка: оберштурмбаннфюрер Лисс деловито осматривает строящийся комбинат, и это идёт в технических терминах, мы не упреждаемся, что комбинат назначен для массового уничтожения людей. Срывается голос автора только на «сюрпризе» Эйхману и Лиссу: им предлагают в будущей газовой камере (это вставлено искусственно, в растравку) – столик с вином и закусками, и автор комментирует это как «милую выдумку». На вопрос же, о каком количестве евреев идёт речь, цифра не названа, автор тактично уклоняется, и только «Лисс, поражённый, спросил: – Миллионов?» – чувство меры художника.

Вместе с доктором Софьей Левинтон, захваченной в немецкий плен ещё в 1-м томе, автор теперь втягивает читателя в густеющий поток обречённых к уничтожению евреев. Сперва – это отражение в мозгу обезумевшего бухгалтера Розенберга массовых сожжений еврейских трупов. И ещё другое сумасшествие – недорастрелянной девушки, выбравшейся из общей могилы. При описании глубины страданий и бессвязных надежд, и наивных последних бытовых забот обречённых людей – Гроссман старается удерживаться в пределах бесстрастного натурализма. Все эти описания требуют недюжинной работы авторского воображения – представить, чего никто не видел и не испытал из живущих, не от кого было собирать достоверные показания, а надо вообразить эти детали – оброненный детский кубик или куколку бабочки в спичечной коробке. Автор в ряде глав старается быть как можно более фактичным, а то и будничным, избегая взрыва чувств и у себя, и у персонажей, затягиваемых принудительным механическим движением. Он представляет нам комбинат уничтожения – обобщённый, не называя его именем «Освенцим». Всплеск эмоций разрешает себе только при отзыве на музыку, сопровождающую колонну обречённых и диковинные потрясения от неё в душах. Это – очень сильно. И сразу вплотную – о чёрно-рыжей гнилой охимиченной воде, которая остатки уничтоженных смоет в мировой океан. И вот – последние чувства людей (у старой девы Левинтон вспыхивает материнское чувство к чужому малышу, и, чтобы быть с ним рядом, она отказывается выйти на спасительный вызов «кто тут хирург?»), даже и – душевный подъём гибели. И дальше, дальше автор вживается в каждую деталь: обманного «предбанника», стрижки женщин для сбора их волос, чьё-то остроумие на грани смерти, «мускульная сила плавно изгибающегося бетона, втягивавшего в себя человеческий поток», «какое-то полусонное скольжение», всё плотней, всё сжатее в камере, «всё короче шажки людей», «гипнотический бетонный ритм», закруживающий толпу, – и газовая смерть, темнящая глаза и сознание. (И на том бы – оборвать. Но автор, атеист, даёт вослед рассуждение, что смерть есть «переход из мира свободы в царство рабства» и «Вселенная, существовавшая в человеке, перестала быть», – это воспринимается как обидный срыв с душевной высоты, достигнутой предыдущими страницами.)

По сравнению с этой могучей самоубеждающей сценой массового уничтожения – слабо стоит в романе отдельная глава (II – 32) отвлечённого рассуждения об антисемитизме: о его разнородностях, о его содержании и сведение всех причин его – к бездарности завистников. Рассуждение сбивчивое, не опёртое на историю и далёкое от исчерпания темы. Наряду с рядом верных замечаний – ткань этой главы весьма неравнозначна.

А сюжетно еврейская проблема в романе больше строится вокруг физика Штрума. В 1-м томе автор не давал себе смелости развернуть образ, теперь он на это решается – и главная линия тесно переплетена с еврейским происхождением Штрума. Теперь, с опозданием, мы узнаём о тошном ему «вечном комплексе неполноценности», который он испытывает в советской обстановке: «входишь в зал заседаний – первый ряд свободен, но я не решаюсь сесть, иду на камчатку». Тут – и сотрясающее действие на него предсмертного письма матери.

О самой сути научного открытия Штрума автор, по законам художественного текста, разумеется, не сообщает нам, и не должен. А поэтическая глава (I – 17) о физике вообще – хороша. Весьма правдоподобно описывается момент угадки зерна новой теории – момент, когда Штрум был занят совсем другими разговорами и заботами. Эту мысль «казалось, не он породил, она поднялась просто, легко, как белый водяной цветок из спокойной тьмы озера». В нарочито неточных выражениях открытие Штрума поднято как эпохальное (это – хорошо изъявлено: «рухнуло тяготение, масса, время, двоится пространство, не имеющее бытия, а один лишь магнетический смысл»), «классическая теория сама стала лишь частным случаем в разработанном Штрумом новом широком решении», институтские сотрудники прямо ставят Штрума вслед за Бором и Планком. От Чепыжина, практичнее того, узнаём, что теория Штрума пригодится в разработке ядерных процессов.

Чтобы жизненно уравновесить величие открытия, Гроссман, с верным художественным тактом, начинает копаться в личных недостатках Штрума, кое-кто из коллег-физиков считает его недобрым, насмешливым, надменным. Гроссман снижает его и внешне: «чесался и выпячивал губу», «шизофренически накуксится», «шаркающая походка», «неряха», любит дразнить домашних, близких, груб и несправедлив к пасынку; а однажды «в бешенстве порвал на себе рубаху и, запутавшись в кальсонах, на одной ноге поскакал к жене, подняв кулак, готовый ударить». Зато у него «жёсткая, смелая прямота» и «вдохновение». Иногда автор отмечает самолюбивость Штрума, часто – его раздражительность, и довольно мелкую, вот и на жену. «Мучительное раздражение охватило Штрума», «томительное, из глубины души идущее раздражение». (Через Штрума автор как бы разряжается и от тех напряжений, которые сам испытал в стеснениях многих лет.) «Штрума сердили разговоры на житейские темы, а ночью, когда не мог уснуть, думал о прикреплении к московскому распределителю». Воротясь из эвакуации в свою просторную, благоустроенную московскую квартиру, с небрежением замечает, что шофёра, поднесшего их багаж, «видимо всерьёз занимал жилищный вопрос». А получив желанный привилегированный «продовольственный пакет», терзается, что и сотруднику меньшего калибра дали не меньший: «Удивительно у нас умеют оскорблять людей».

Каковы его политические взгляды? (Двоюродный брат его отбыл лагерный срок и отправлен в ссылку.) «До войны у Штрума не возникали особо острые сомнения» (по 1-му тому припомним, что – и во время войны не возникали). Например, он тогда верил диким обвинениям против знаменитого профессора Плетнёва – о, из «молитвенного отношения к русскому печатному слову», – это о «Правде»... и даже в 1937 году?.. (В другом месте: «Вспомнился 1937 год, когда почти ежедневно назывались фамилии арестованных минувшей ночью..-.») Ещё в одном месте читаем, что Штрум даже «охал по поводу страданий раскулаченных в период коллективизации», что уж и вовсе непредставимо. Вот что Достоевскому «скорей "Дневник писателя" не надо было писать» – в это его мнение верится. К концу эвакуации, в кругу институтских сотрудников, Штрума вдруг прорывает, что в науке для него не авторитеты – «заведующий отделом науки ЦК» Жданов «и даже...». Тут «ждали, что он произнесёт имя Сталина», но он благоразумно только «махнул рукой». Да, впрочем, уже домашним: «все мои разговоры... дуля в кармане».

Не всё это у Гроссмана увязано (может быть, и не успел он доработать книгу до последнего штриха) – а важней, что ведёт-то он своего героя к тяжкому и решительному испытанию. И вот оно подступило – в 1943 вместо бы ожидаемого 1948 – 49, анахронизм, но это дозволенный для автора приём, ибо он камуфляжно переносит сюда уже собственное такое же тяжкое испытание 1953 года. Разумеется, в 1943 физическое открытие, сулящее ядерное применение, мог ожидать только почёт и успех, а никак не гонение, возникшее у коллег без приказа сверху, и даже обнаруживших в открытии «дух иудаизма», – но так надо автору: воспроизвести обстановку уже конца 40-х годов. (В череде немыслимых по хронологии забеганий Гроссман уже называет и расстрел Антифашистского Еврейского комитета, и «дело врачей», 1952.)

И – навалилось. «Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства». Тут же наносится удар и по его второстепенным сотрудникам-евреям. Сперва, ещё не оценив глубины опасности, Штрум берётся высказать директору института дерзости – хотя перед другим академиком, Шишаковым, «пирамидальным буйволом», робеет, «как местечковый еврей перед кавалерийским полковником». Удар приходится тем больней, что постигает вместо ожидаемой Сталинской премии. Штрум оказывается очень отзывчив на вспыхнувшую травлю и, не в последнюю очередь, на все бытовые последствия её – лишение дачи, закрытого распределителя и возможные квартирные стеснения. Ещё даже раньше, чем ему подсказывают коллеги, Штрум по инерции советского гражданина сам догадывается: «написать бы покаянное письмо, ведь все пишут в таких ситуациях». Дальше его чувства и поступки чередуются с большой психологической верностью, и описаны находчиво. Он пытается развеяться в разговоре с Чепыжиным (старуха-прислуга Чепыжина при том целует Штрума в плечо: напутствует на казнь?). А Чепыжин вместо подбодрений сразу пускается в изложение путаной, атеистически бредовой, смешанной научно-социальной своей гипотезы: как человечество свободной эволюцией превзойдёт Бога. (Чепыжин был искусственно изобретен и впихнут в 1-й том, такой же он дутый и в этой придуманной сцене.) Но независимо от пустоты излагаемой гипотезы – психологически очень верно поведение Штрума, приехавшего ведь за духовным подкреплением. Он полунеслышит эту тягомотину, тоскливо думает про себя: «мне не до философии, ведь меня посадить могут», ещё продолжает думать: так идти ли ему каяться или нет? а вывод вслух: «наукой должны заниматься в наше время люди великой души, пророки, святые», «где мне взять веру, силу, стойкость, – быстро проговорил он, и в голосе его послышался еврейский акцент». Жалко себя. Уходит, и на лестнице «слёзы текли по его щекам». А уже скоро идти на решающий Учёный совет. Читает и перечитывает своё возможное покаянное заявление. Начинает партию в шахматы – и тут же рассеянно покидает её, очень живо всё, и соседние с тем реплики. Вот уже «воровски оглядываясь, с жалкими местечковыми ужимками торопливо повязывает галстук», торопится успеть на покаяние – и находит силы оттолкнуть этот шаг, снимает и галстук, и пиджак, – он не пойдёт.

А дальше его гнетут страхи – и незнание, кто же выступал против него, и что говорили, и что теперь с ним сделают? Теперь, в окостенении, он по нескольку дней не выходит из дома, – ему перестали звонить по телефону, его предали и те, на чью поддержку он надеялся, – а бытовые стеснения уже и душат: уже «боялся управдома и девицы из карточного бюро», отнимут излишки жилой площади, член-корреспондентскую зарплату, – продавать вещи? и даже, в последнем отчаянии, «часто думал о том, что пойдёт в военкомат, откажется от брони Академии и попросится красноармейцем на фронт»... А тут ещё и арест свояка, бывшего мужа сестры жены, не грозит ли тем, что и Штрума арестуют? Как всякий благополучный человек: ещё и не сильно его тряхнули, ощущает же он как последний край существования.

А дальше – вполне советский оборот: магический доброжелательный звонок Сталина к Штруму – и сразу всё сказочно переменилось, и сотрудники кидаются к Штруму заискивать. Так учёный – победил и устоял? Редчайший пример стойкости в советское время?

Не тут-то было, Гроссман безошибочно ведёт: а теперь следующее, не менее страшное искушение – от ласковых объятий. Хотя Штрум упреждающе и оправдывает себя, что он – не такой же, как помилованные лагерники, тут же всё простившие и проклявшие своих прежних сомучеников. Но вот уже опасается бросить на себя тень жениной сестры, хлопочущей об арестованном муже, его раздражает и жена, зато весьма приятно стало благоволение начальства и «попадание в какие-то особые списки». «Самым удивительным было то», что от людей, «ещё недавно полных к нему презрения и подозритель-ности», он теперь «естественно воспринимал их дружеские чувства». Даже с удивлением ощутил: «администраторы и партийные деятели... неожиданно эти люди открылись Штруму с другой, человеческой стороны». И при таком-то его благодушном состоянии это новоласковое начальство предлагает ему подписать гнуснейшее сов-патриотическое письмо в «Нью-Йорк таймс». И Штрум не находит силы и выверта, как отказаться, – и безвольно подписывает. «Какое-то тёмное тошное чувство покорности», «бессилия, замагниченность, послушное чувство закормленной и забалованной скотины, страх перед новым разорением жизни».

Таким поворотом сюжета – Гроссман казнит сам себя за свою покорную подпись января 1953 по «делу врачей». (Даже, для буквальности, чтобы осталось «дело врачей», – анахронистически вкрапляет сюда тех давно уничтоженных профессоров Плетнёва и Левина.) Вот кажется: теперь напечатают 2-й том – и раскаяние произнесено публично.

Да только вместо того – гебисты пришли и конфисковали рукопись...